Жорж Батай Из "Слез Эроса"

ВВЕДЕНИЕ


      Мы дерзаем постичь абсурдность отношений эротизма и морали.
      Мы знаем, что исток этой абсурдности задан в отношениях эротизма и самых отдаленных религиозных суеверий.
      Но сверх исторической достоверности мы не теряем из виду следующего принципа: что-нибудь одно - либо то, что неотступно преследует нас, в первую очередь то, что вожделение, жгучая страсть внушают нам, либо мы во власти разумной заботы о лучшем будущем.
 

      Кажется, существует и нечто среднее.
      Я могу жить во власти заботы о лучшем будущем. Но я могу также отбросить это будущее в иной мир. В мир, куда лишь смерть властна ввести меня...
      Несомненно, это среднее было неизбежно. Наступает время, когда человек должен рассчитывать на что-то более веское, чем ничто, чем воздаяние или наказание после смерти...
      Наконец, нам мерещится время, когда - в силу того, что подобные страхи (или подобные надежды) не могут больше играть своей роли, - интерес настоящего прямо воспротивится интересу будущего, когда жгучее желание воспротивится - ни больше ни меньше - тщательному расчету разума.
 

    Никто не может вообразить себе мир, в котором жгучая страсть окончательно оставит нас в покое... С другой стороны, никто не может представить себе возможности жизни, не связанной более отношениями расчета.
  Вся цивилизация, эта возможность человеческой жизни, зависит от разумного предусматривания средств обеспечения жизни. Но ведь эта жизнь - эта цивилизованная жизнь, - которую мы обязаны обеспечивать, не сводится к этим средствам, делающим ее возможной. По ту сторону рассчитанных средств мы ищем цель - или цели - этих средств.
 

      Банально ставить себе целью то, что со всей очевидностью есть лишь средство. Поиск богатства - идет ли речь о богатстве эгоистичных индивидов или о всеобщем богатстве - может быть лишь средством. Работа -это лишь средство...
 

      Отклик на эротическое вожделение - так же как на, возможно, более человечное (менее физическое) вожделение поэтическое, или экстатическое (но как отграничить эротизм от поэзии или эротизм от экстаза?), - так вот, отклик на эротическое вожделение и есть цель.
 

      В самом деле, поиск средств в конечном итоге, всегда, разумно. Искание же цели высвобождает вожделение, часто бросающее вызов разуму.
    Часто, во мне удовлетворение какого-то страстного желания противится интересу. Но я уступаю, ибо оно внезапно обернулось моей конечной целью!
 

      Можно, однако, утверждать, что не весь эротизм является в этой слепящей меня цели. Он и не является ею в той мере, в какой рождение ребенка может быть его следствием. Но ведь лишь заботы, которых требуют эти дети, имеют человечески полезное значение. Никто и не думает смешивать эротическую деятельность, следствием которой может быть рождение ребенка, и эту полезную работу, без которой дети в конце концов страдали бы и умирали...
 

      Полезная сексуальная деятельность отличается от эротизма постольку, поскольку эротизм есть цель нашей жизни... Но расчетливый поиск зачатия, по нудности своей напоминающий работу пилы, рискует свестись к жалкой механике.
 

      Сущность человека, как она дана в его сексуальности - которая есть исток и начало человека, - ставит перед ним проблему, разрешение которой ведет к безумию.
    Образ этого безумия дан в наивысшем эротическом переживании, в эротическом экстазе, оргазме, властно, наподобие смерти, лишающем человека разума. Могу ли я всецело пережить эротический экстаз, не являе гея ли это смертельно властное чувство предвкушением конечной смерти?
      Насилие судорожной радости вырывается из самой сокровенной глубины моего сердца. Это насилие в то же время - я трепещу, говоря эти слова, - и есть сердце смерти: оно разверзлось во мне!

      Двойственность человеческой жизни - это двойственность безумного смеха и рыданий. В основе ее лежит трудность согласования разумного расчета, утверждающего жизнь, с этими слезами... С этим ужасным смехом...

      Смысл моей книги состоит в том, чтобы постепенно, шаг за шагом, приоткрыть сознанию область эротического экстаза, с могуществом смерти лишающего нас разума, и область окончательной смерти. Область сладострастия и безудержного ужасного исступления.
 

      Это лишь первые шаги.
      Ведущие нас к забвению детскости разума!
      Разума, так и не нашедшего своих границ.
 

      А границы эти даны в том, что неизбежно целью разума, целью, доводящей его до исступления, является не что иное, как преодоление разума!
    В насилии этого преодоления, в смешении смеха и рыданий, в избытке восторга, сокрушающего меня, я постигаю сходство ужаса и сладострастия, переполняющего меня, сходство последнего страдания и нестерпимой радости!


 

                                                                          ПЕРВАЯ ЧАСТЬ


                                      НАЧАЛО (РОЖДЕНИЕ ЭРОСА)


                                              I. ПОЗНАНИЕ СМЕРТИ


                                                      1. ЭРОТИЗМ, СМЕРТЬ И «ДЬЯВОЛ»


      Простая сексуальная деятельность отличается от эротизма: она дана в жизни животных, и лишь в человеческой жизни присутствует деятельность, характеризующая «дьявольским» аспектом, которому подходит определение «эротизм».
    Правда, словцо «дьявольский» относится к христианству. Однако, по всей видимости, еще задолго до христианства древнейшим людям был ведом эротизм. Доисторические свидетельства просто поражают: первые изображения человека, сохранившиеся в пещерной живописи, представляют его с грозно выпирающим фаллосом. По правде говоря, в этих рисунках нет ничего «дьявольского»: это доисторические рисунки, дьявол в те времена еще и не...

      Если верно, что по существу «дьявольское» означает совпадение смерти и эротизма, то как мы можем не заметить, если дьявол есть в конечном итоге всего лишь наше безумие, если мы рыдаем, если протяжные рыдания сотрясают нас - или если безумный смех овладевает нами, - как мы можем не заметить связанную с рождающимся эротизмом тревогу, наваждение смерти (смерти, в некотором смысле трагичной, но и сохраняющей, несмотря на это, свою смехотворность)? Люди, изображавшие себя на рисунках, оставленных на стенах пещер, в состоянии эротического возбуждения отличались от животных не только этим вожделением, соединившимся, таким образом, - самой принципиальной связью - с существом их бытия. То, что нам известно о них, позволяет утверждать, что они уже знали - чего не ведали животные, - что они умрут...
 

    У людей издавна было о смерти тревожное знание. Картины, изображающие человека с грозно выпирающим фаллосом, относятся к верхнему палеолиту. Они входят в число древнейших изображений человека (им около тридцати тысячи лет). Однако древнейшие погребения, отвечавшие этому тревожному познанию смерти, намного старше их; уже для человека нижнего палеолита смерть имела столь тяжкий - и столь ясный - смысл, что он, подобно нам, погребал своих близких.
 

    Таким образом, «дьявольская» область, которую христианство, как нам известно, наделило тревожным смыслом, в сущности своей была известна древнейшим людям. В глазах тех, кто поверил в дьявола, замогильная область была его областью... Но в зачаточном виде «дьявольская» область существовала с того момента, когда люди - по крайней мере предки рода человеческого. - узнав, что они умрут, стали жить в ожидании, в тревоге перед смертью.
 

                        2. ДОИСТОРИЧЕСКИЕ ЛЮДИ И ПЕЩЕРНАЯ ЖИВОПИСЬ


  Странное затруднение возникает в силу того обстоятельства, что человеческое существо не было рождено раз и навсегда завершенным. Люди, положившие начало погребениям себе подобных мертвецов, кости которых мы находим в настоящих могилах, намного младше древнейших следов, оставленных человеком. Однако эти люди, первыми возложившие на себя заботу о трупах
 
своих близких, сами не были еще, собственно говоря, людьми. Дошедшие до нас их черепа имеют ярко выраженные обезьяноподобные черты: выступающая вперед челюсть и по-звериному возвышающийся над надбровной дугой костный валик. Эти примитивные существа к тому же еще не достигли прямостояния, которое морально и физически характеризует нас - и которое удостоверяет нас. Конечно, они вставали на ноги, но их ноги не обладали еще державностью наших ног. Следует даже полагать, что у них был, как и у обезьян, обильный волосяной покров, предохранявший их от холода... Того, кого доисторики называют неандертальцем, мы знаем не только по оставленным им захоронениям и скелетам: до нас дошли его орудия, изготовленные из обработанного камня и намного превосходящие орудия его отцов. Эти отцы в еще меньшей степени были людьми; к тому же довольно скоро неандерталец был, в свою очередь, обойден Homo sapiens, существом, подобным нам во всех отношениях. (Вопреки своему имени, Homo sapiens знал отнюдь не больше предшествовавшего ему существа, очень близкого к обезьяне.)
 

    Доисторики называют неандертальца и его предшественников Homo faber (человек работающий). На самом деле речь идет о человеке с того момента, как появляется орудие, приспособленное к какому-то употреблению и соответствующим образом обработанное. Орудие служит доказательством знания, если допустить, что знание есть по существу своему «умение делать». Древнейшие следы архаического человека - костные останки и орудия - были обнаружены в Северной Африке; им около миллиона лет. Однако и времена познания смерти, отмеченные первыми захоронениями, представляют огромный интерес (особенно в плане эротизма). Они намного ближе к нам: речь идет о периоде, отдаленном от нас на сто тысяч лет. В конце концов, обращаясь к появлению нам подобного существа, существа, скелет которого без всяких оговорок может быть отнесен к нашему роду (учитывая, правда, не одиночные костные останки, а многочисленные захоронения, связанные с определенной цивилизацией), мы перемешаемся на тридцать тысяч лет назад.
 

      Тридцать тысяч лет... Но на этот раз речь идет уже не о жалких человеческих останках, высохших косточках, извлеченных археологами для своих собратьев ученых-доисториков, занимающихся интерпретацией научных фактов, высушивающих и без того высохшие косточки...

        Речь идет о поразительных знаках... знаках, западающих в самую душу: эти знаки обладают будоражащей силой; несомненно, они отныне беспрестанно будут нас тревожить. Эти знаки есть на картинах, оставленных очень древними людьми на стенах пещер - в которых они, должно быть, торжественно справляли похоронные обряды...
 

    Вплоть до появления человека верхнего палеолита, человека, названного доисториками столь неподходящим именем (Homo sapiens), первобытный человек был переходным существом между животным и нами. Сумрак, окутывающий это существо, неизбежно очаровывает нас, но следы, оставленные им, ничего не добавляют к этому смутному очарованию. То, что нам известно о нем, внутренне касается нас, но проходит мимо чувственности. Из его похоронных обрядов мы делаем следующий вывод: он знал о смерти; но этот вывод относится лишь к разуму. От человека верхнего палеолита (Homo sapiens) до нас дошли знаки, волнующие не только своим исключительным великолепием (некоторые из его картин просто восхитительны). Эти знаки будоражат нас и тем, что в них представлено многосложное свидетельство его эротической жизни.
 

      Засвидетельствование рождения этого необыкновенного чувства, чувства, возвышающе отличающего человека от животного, есть, конечно, один из существенных вкладов, внесенных доисторическими изысканиями в познание...
 

                                3. ЭРОТИЗМ, СВЯЗАННЫЙ С ПОЗНАНИЕМ СМЕРТИ
 

  Переход неандертальца, существа еще немного обезьяноподобного, к человеку, подобному нам, к этому законченному человеку, скелет которого ни в чем не отличается от нашего и из картин или гравюр которого нам известно, что он утратил обильный волосяной покров, роднивший его с животным, - был, несомненно, решительным шагом. Как мы видели, еще по-звериному мохнатый неандерталец познал смерть. На основе этого знания и появился эротизм, отличающий сексуальную жизнь человека от половой жизни животных. Не ставилась еще и такая проблема: в принципе сексуальный режим человека, не зависящий, как у большинства животных, от смены времен года, должен быть связан с сексуальным режимом обезьяны. Но обезьяна отличается от человека

тем, что ей неведома смерть. Поведение обезьяны возле мертвого соплеменника выражает безразличие: человек же, даже такой несовершенный человек, как неандерталец, хоронит трупы своих близких с суеверной старательностью, говорящей и об уважении, и о страхе. Сексуальность человека характеризуется, как и у обезьяны, необычайной возбудимостью, на которую никак не влияет смена времен года, но сексуальному поведению человека свойственна также определенная сдержанность, неведомая животным; сдержанность, которую обезьяны, в частности, не склонны проявлять... Поистине чувство смущения по отношению к сексуальному акту напоминает, хотя бы в одном смысле, чувство смущения по отношению к смерти и мертвым. В обоих случаях «насилие» переполняет нас странным образом: в обоих случаях то, что происходит, кажется странным, сторонним по отношению к принятому порядку вещей, которому и противится в обоих случаях это насилие. Есть что-то непорядочное в смерти, нечто, несомненно отличающееся от неприличия полового акта. Смерть соединяется со слезами, сексуальное желание порой может быть соединено со смехом. Но ведь смех не так уж противоположен слезам: и объект смеха, и объект слез относятся всегда к особого рода насилию, нарушающему установленный порядок, привычный ход вещей. Обычно слезами встречают неожиданные события, причиняющие нам горе, однако, с другой стороны, отрадная и нечаянная удача может взволновать нас до слез. Сексуальная распущенность, конечно, не вызывает слез, но всегда беспокоит, иногда потрясает, и одно из двух: либо она нас заставляет отдаться смеху, либо увлекает насилием объятий...
 

    Несомненно, нелегко увидеть ясно и отчетливо единство смерти, или знания смерти, и эротизма. В принципе обостренное половое желание не может быть противопоставлено жизни, являющейся его результатом. Миг эротического возбуждения - это даже вершина жизни, высшая сила и интенсивность которой обнаруживаются в тот миг, когда два существа соединяются, сплетаются, увековечивают себя. Это и есть жизнь, ее воспроизведение; воспроизводя себя, жизнь выходит из установленных берегов: избытком своим, бьющим через края, жизнь достигает наивысшего исступления. Это скрещение тел, извивающихся, изнемогающих, низвергается в бездну сладострастия, оно противится смерти, призванной позже обречь эти тела на немотство разложения.

    В самом деле, по всей видимости, и в глазах многих эротизм связан с рождением, с воспроизведением жизни, неустанно восстанавливающей опустошения, принесенные смертью. Тем не менее верно и то, что животному, что обезьяне, чувственность которой иногда ожесточается, неведом эротизм. Эротизм ей неведом как раз постольку, поскольку ей недостает знания смерти. И напротив, из-за того, что мы люди, из-за того, что мы живем в тревожном ожидании смерти, мы и знаем ожесточенное, отчаянное, буйное насилие эротизма.
 

    Верно, оставаясь в утилитарных границах разума, мы можем постигнуть практический смысл и необходимость сексуальной распущенности. Но, с другой стороны, были ли неправы те, кто увидел в ее конечной фазе, в эротическом экстазе, с властностью смерти лишающем нас разума, ее погребальный смысл?
 

 

                                  4. СМЕРТЬ НА ДНЕ «КОЛОДЦА» В ПЕЩЕРЕ ЛАСКО


    Нет ли в смутной - мимолетной - связи смерти и эротизма, в их взаимоотношениях, которые я считаю возможным постигнуть, какой-то фундаментальной, какой-то решающей ценности?
 

      Я начал с того, что упомянул о «дьявольском» аспекте, будто бы характерном для древнейших изображений человека, дошедших до нас?
 

    Но этот «дьявольский» элемент, а именно это проклятие, связанное с сексуальной деятельностью человека, - различимо ли оно на самом деле в этих картинах?
 

    Я думаю задаться и самым тяжким вопросом, ибо в древнейших доисторических свидетельствах я обнаруживаю не что иное, как тему, воплощенную в Библии. Я обнаруживаю, или по крайней мере уверяю, что обнаруживаю, в самой глубине пещеры Ласко тему первородного греха, тему библейской легенды! Смерть, связанную с грехом, связанную с сексуальной экзальтацией, с эротизмом!
 

    Эта пещера, даже не пещера, а своеобразный колодец в ней - труднодоступное естественное углубление, - задает нам удручающую загадку.
 
      Человек Ласко, сумевший утаить эту загадку в самой глубине своей пещеры, задает ее нам в виде поразительных рисунков. По правде говоря, для него тут и не было никакой загадки. Для него и человек, и бизон, изображенные им, имели какой-то ясный смысл. Нас же приводит в отчаяние этот смутный образ, проглядывающий со стен пещеры: на них изображен низвергнутый человек в обличье птицы с грозно выпирающим фаллосом. Человек распростерт подле раненого бизона. Угрожающе повернувшись к человеку, бизон умирает, из его распоротого чрева вываливаются отвратительные внутренности.
 

      Странный, темный характер отличает эту патетическую сцену, с которой не может сравниться ни .один из рисунков того времени. Пониже низвергнутого человека той же рукой изображена птица, сидящая на вершине шеста, - перед ней окончательно теряется мысль.
 

      Подальше, слева, виден удаляющийся носорог - возможно, он и не связан со сценой, представляющей нам странное единение бизона и человека-птицы в ожидании смерти.
 

      Как предположил аббат Брейль, носорог, вспоров чрево бизона, медленно удаляется от умирающих. Однако, судя по композиции, рану бизону нанес человек копьем, которое он мог метнуть, умирая. Напротив, носорог, кажется, не относится к главной сцене - сцене, рискующей навсегда остаться без объяснения.
   

    Что тут сказать об этой поразительной картине, целые тысячелетия таившейся в затерянной, недоступной глубине?
 

    Недоступной? И в наши дни, вот уже целых двадцать лет, не больше четырех человек сразу допускаются к этой картине, которую я не боюсь сопоставить - мысленно объединяя их - с легендой книги Бытия. Пещера Ласко была открыта в 1940 году (если быть точным, 12 сентября). С тех пор лишь очень немногим удалось спуститься на дно колодца, но по фотографиям необычайная картина стала широко известной: на этой картине, напомню, изображен человек в обличье птицы, он, возможно, умирает, во всяком случае, он распростерт возле умирающего в неистовой ярости бизона. В книге о пещере Ласко, написанной шесть лет назад, я запретил себе давать личное объяснение этой удивительной сцене. Я ограничился тем, что пересказал интерпретацию одного немецкого антрополога, сопоставившего эту картину с якутскими жертвенными обрядами:

в распростертом человеке он видел охваченного экстазом шамана в маске птицы. По такому толкованию, шаман-колдун палеолитической эры ничем не отличается от сибирского шамана, колдуна новейших времен. По правде говоря, это толкование обладает одним только достоинством: в нем подчеркивается «странность сцены». После двух лет колебаний за неимением гипотезы я счел возможным выдвинуть хотя бы принцип. В другой книге, основываясь на том обстоятельстве, что «искупление убийства животного распространено у народов, жизнь которых в некоторой мере сходна с жизнью пещерных художников», я утверждал:
  «Сюжет этой знаменитой картины (вызвавшей противоречивые, многочисленные и недолговечные объяснения) развертывается, по-видимому, вокруг темы убийства и искупления» («Эротизм»).
 

      Умирая, шаман, должно быть, искупает убийство бизона. Искупление смерти убитых на охоте животных распространено у многих охотничьих племен.
 

      Но теперь, через четыре года, осторожность моего высказывания кажется мне чрезмерной. Без комментария подобное утверждение имело мало смысла. В 1957 году я также с осторожностью замечал: «По крайней мере, достоинство подобной точки зрения состоит в том, что в ней малоубедительное магическое (утилитарное) толкование пещерных рисунков уступает место религиозной интерпретации, более соответствующей характеру высшей игры...»
 

    Сегодня для меня важно пойти еще дальше. В этой новой моей книге загадка Ласко не займет еще подобающего ей места, она будет точкой отправления моей мысли. Не упуская ее из виду, я постараюсь показать смысл той части человеческого существа, которой тщетно силятся пренебречь, которую напрасно пытаются замолчать, которой подходит название «эротизм».

 

                                                II. ТРУД И ИГРА


                                        1. ЭРОТИЗМ, ТРУД И ЭРОТИЧЕСКИЙ ЭКСТАЗ
 

      Я вновь должен начать издалека. В принципе, я мог бы начать с детального рассуждения об эротизме, не утруждая себя пространным анализом мира, в котором он вступил в игру. И тем не менее бесполезно говорить об эротизме, не затрагивая его рождения, не затрагивая начальных условий, в которых он явил себя миру. Только рождение эротизма, рождение его из животного полового начала обнажило его существо. Было бы бесполезно пытаться понять эротизм, если мы лишаем себя возможности обратиться к тому, что было его истоком.
 

      Я не могу упустить случая, не могу не представить в этой книге образ мира, породившего человека, мира, от которого как раз эротизм отделил его. Если обратиться к истории, для начала хотя бы к истории происхождения человека, становится ясно, что пренебрежение эротизмом влечет за собой очевидные ошибки. Но если, намереваясь понять человека вообще, я в частности намереваюсь понять роль эротизма, то сразу же передо мной предстает первое обязательное условие: первое место в моем рассуждении должно принадлежать труду. В самом деле, во всей человеческой истории первое место принадлежит труду. Несомненно, труд есть основа человеческого существа.
 

      Во всей человеческой истории, начиная с происхождения человека (то есть с доистории)... Но ведь доистория отличается от истории лишь скудостью документальной основы. Об этом фундаментальном моменте следует заметить: древнейшие и обильнейшие документы и свидетельства относятся как раз к труду. В лучшем случае до нас дошли костные останки - останки самих людей или животных, на которых они охотились и которыми они главным образом питались. Каменные же орудия - это самые многочисленные свидетельства из тех, что позволяют хоть немного осветить наше самое отдаленное прошлое.
 

      Доисторические изыскания представили нам бесчисленное множество обработанных камней, которые датируются весьма относительно. Эти камни были обработаны для определенного использования. Некоторые из них служили оружием, другие - орудиями. Орудия, служившие для изготовления новых орудий, были в то же время необходимы для изготовления оружия: «палиц», топоров, дротиков, наконечников... которые могли быть из камня, но для которых сырьем иногда могли быть кости убитых животных.
 

      Хорошо известно: это труд выделил человека из животного мира. В труде животное стало человеком. Труд был основой знания и разума. Изготовление орудий или оружия стало отправным пунктом этих первых размышлений, очеловечивших животное, которым мы вначале были. Человек, обрабатывая

материал, смог приспособить его к той цели, которую он ему предназначал. Но эта работа изменяла не только камень, отпадавшие осколки которого постепенно высвобождали желаемую форму. Изменялся сам человек: очевидно, что именно труд сделал из него человеческое существо, это разумное животное, которым мы слывем.
 

      Но если верно, что труд - это исток, если верно, что труд - это ключ к человечности, верно и то, что люди, работая, постепенно полностью отделились от животного мира. Они отделились от него, в частности, в плане сексуальной жизни. Сначала, в труде, они приспособили свою деятельность к соответствующей пользе. Но ведь они развивались не только в плане работы: вся жизнь их, все поведение и поступки оказались подчинены преследуемой цели. Сексуальная жизнь животных по существу инстинктивна, самец, ищущий самку и совокупляющийся с ней, следует только инстинкту. Люди, достигнув в труде сознания преследуемой цели, вообще отделились от чисто инстинктивного удовлетворения своего влечения, ибо они могли определить его смысл.
 

    Для людей, первыми осознавших его, целью сексуальной деятельности не могло быть рождение потомства, ее целью было немедленное удовольствие. Следуя инстинкту, мужчина и женщина могли объединяться для прокормления потомства, но в пределах животного мира подобное объединение имеет смысл лишь после рождения потомства. Однако произведение на свет детенышей не было вначале сознательной целью. Вначале, когда совокупление стало отвечать сознательной воле, целью его было удовольствие, целью его была сила, мощь удовольствия. В пределах человеческого сознания сексуальная деятельность отвечала рассудочному поиску сладострастного исступления. И в наши дни еще некоторым архаичным племенам неведома связь между сладострастным совокуплением и рождением детей. Совокупление влюбленных или супругов имело вначале лишь один смысл - смысл эротического желания: эротизм отличается от животной сексуальной импульсивности тем, что он в принципе, так же как и труд, есть сознательное преследование цели; эротизм есть сознательное искание сладострастия. Эта цель, в отличие от цели работы, определяется уже не желанием приобретения, приумножения. Лишь ребенок может считаться приобретением, но дикарь не видит - в поистине выгодном - приобретении ребенка результата совокупления; для цивилизованного человека появление на свет ребенка чаще всего не означает выгоды - в материальном отношении, - которую оно означало для дикаря.

 


      Правда, поиск удовольствия, понимаемый как цель, не встречает одобрения в наши дни. Он не соответствует принципам, на которых основывается современная человеческая деятельность. В самом деле, сладострастные искания, если даже и не порицаются, вызывают к себе такое отношение, что в определенных случаях о них лучше и не заговаривать. К тому же если какое-то чувство не может быть оправдано с первого взгляда, от этого оно отнюдь не теряет своей логичности. В чувстве дикаря, продолжающем волновать нас, сладострастие является предусмотренным результатом эротической игры. Но результатом труда выступает выгода, прибыль: труд обогащает. Если рассмотреть результат эротизма в перспективе желания, независимо от возможного рождения ребенка, он обернется тратой, потерей, лишением, чему и соответствует эротический экстаз, с властностью смерти лишающий нас разума. Этот экстаз, это горячечное сладострастие имеет мало общего со смертью, с ее леденящим душу ужасом... Их парадоксальная близость заключена в том, что они обделяют нас, обедняют, лишают чего-то... И так ли уж неуместен парадокс при вступлении в игру эротизма?
 

      В самом деле, человек, в силу познания смерти отделившийся от животного мира, стал удаляться от него по мере того, как эротизм начал заменять его слепой животный инстинкт на желанную игру, на расчетливый поиск наслаждения...
 

                                                        2. ДВАЖДЫ МАГИЧЕСКИЕ ПЕЩЕРЫ


      Неандертальские захоронения имеют фундаментальное значение; они свидетельствуют о сознании смерти, о познании трагического обстоятельства: человек мог, человек должен был погибнуть в смерти. Что же касается перехода от инстинктивной сексуальной жизни к эротизму, мы с уверенностью можем обратиться только к тому периоду, когда появился человек верхнего палеолита, человек, подобный нам, первый человек, физически ни в чем не уступавший нам, человек, который, как следует думать, мог располагать аналогичными нашим психическими возможностями. Ничто не дает оснований утверждать - даже напротив, - что этот древний человек уступал нам в том, в чем будто бы уступают те, кого мы называем «дикарями» или «первобытными людьми». (Картины тех времен, первые известные нам произведения живописи, - разве не сопоставимы они порой с шедеврами наших музеев?)
 

      Неандерталец, очевидно, уступал нам. Несомненно, он, как и современный человек (а также и его предки), достиг прямохождения. Но он нетвердо стоял на ногах и даже не ходил «по-человечески»: он ступал не на пятку, а на внешнюю сторону стопы. У него был низкий лоб, выступающая челюсть, его шея, в отличие от нашей, не была достаточно длинной и подвижной. Логично представить его себе покрытым шерстью, как покрыты ею обезьяны и все млекопитающие.
 

      Нам ничего не известно об исчезновении этого архаичного человека, нам известно лишь, что подобный нам человек без всякого перехода стал населять районы, занятые неандертальцем, что, например, его поселения стали распространяться в Везерской долине и в других регионах (на юго-западе Франции и севере Испании), где были обнаружены многочисленные слепы его восхитительных дарований: действительно, рождение искусства последовало сразу вслед за завершением физического формирования человеческого существа.
 

    Все решил труд: именно добродетель труда определила характер человеческого разума. Но завершенность человека, наконец, совершенство человеческой природы, вначале просветившей, а затем опьянившей, полностью удовлетворившей наше существо, не могло быть результатом только полезной работы. К моменту нерешительного еще появления произведений искусства труд уже сотни тысячелетий был приобретением рода человеческого. В конце концов не работа, а игра решительно содействовала совершенству произведения искусства, содействовала тому, что труд, точнее, часть труда - в подлинных шедеврах - стала чем-то иным, чем обычное выполнение полезных дел. Несомненно, человек по существу своему есть работающее животное. Но он умеет также превращать работу в игру. Говоря об искусстве (о рождении искусства), я подчеркиваю: человеческая, по-настоящему человеческая игра была вначале трудом - трудом, превратившимся в игру. В чем же, наконец, смысл восхитительных картин, беспорядочно украшающих труднодоступные пещеры? Эти пещеры были мрачными - слабо освещавшимися факелами - святилищами; эти картины были призваны магически содействовать смерти животных, изображенных на них. Но их звериное, чарующее - несмотря на тысячелетия забвения - великолепие хранит и иной, первоначальный смысл, смысл соблазна и страсти, смысл изумительной игры - игры, от которой заходится дыхание, игры, подкрепленной желанием успеха.
 

      По существу, область пещер-святилищ была царством игры. В силу магического значения картин, а также, возможно, и в силу их великолепия - ибо чем красивее рисунок, тем действеннее его магическая мощь, - первое место в пещерах было отдано охоте. Однако на самом деле соблазн, глубинный соблазн игры царил в удушливой атмосфере пещер, и лишь могуществом соблазна можно объяснить объединение в сценах пещерных рисунков диких зверей, вожделенной охотничьей добычи, и человеческих эротических фигур. В подобной композиции трудно различить следы умысла художника. Случайность - такое объяснение представляется более разумным. Но все дело в том, что эти мрачные пещеры были в первую очередь предназначены для занятия, сокровенной сутью которого является игра, т. е. то, что отличается от труда, игра, т. е. то, в чем человек отдается соблазну, удовлетворяет свою страсть. А ведь страсть, выведенная в первых человеческих фигурах, нарисованных на стенах доисторических пещер, - это и есть эротизм. Как и умирающий охотник на рисунке в колодце Ласко, многие из этих мужских фигур изображены в состоянии эротического возбуждения. Даже единственная женская фигура явно выражает сильное вожделение. Наконец, своеобразный диптих, укрытый под скалой Лоссель, рисует нам само совокупление. Свобода этой первобытности имеет неизгладимый райский отпечаток. Вероятно, эти рудиментарные, но в простоте своей крепкие цивилизации не ведали войн. Как, например, цивилизация современных эскимосов, не знавших войны до прихода европейцев, не знавших также и главных добродетелей. Им была неведома добродетель целомудрия. Но ведь климат доисторической Дордонии сходен с климатом арктических районов, где живут современные эскимосы. Сам дух эскимосских празднеств не может не быть сходен с духом, царившим на праздниках, которые справлялись нашими далекими предками. Пасторам, противившимся сексуальной раскрепощенности, эскимосы отвечали, что до сих пор они жили свободно и весело, как невинно щебечущие птички. Обычаи эскимосов свидетельствуют, что лютая стужа не так уж препятствует жарким эротическим играм, как это нам видится в замкнутом мирке современного комфорта. Кроме того, и обитатели Тибетского нагорья, отличающегося суровым климатом, известны своим пристрастием к этим играм.

        Возможно, в этом первоначальном эротизме, наивные следы которого мы находим в пещерах, есть своего рода райский оттенок. Но этот оттенок не так уж очевиден. Ясно, что детской наивности этого эротизма уже противостоит какая-то тяжесть.
        Трагическая... В этом можно быть уверенным.
        И в то же время - и с самого начала - комическая.
        Ибо эротизм и смерть неразрывно связаны.
        Ибо - в то же время - неразрывно связаны смех и смерть, смех и эротизм.
        Мы уже видели эротизм, связанный со смертью, - на самом дне пещеры Ласко.
    В этом рисунке проступает странное, фундаментальное откровение. Откровение такой силы, что нас совсем не удивляет безмолвие - безмолвие непонимания, которым встретили вначале стольтягостную тайну.
      Необычайный характер этого рисунка усиливается тем, что мертвец с выпирающим фаллосом изображен в обличье птицы; у него звериная и столь наивная морда, что вся сцена приобретает какой-то смутно-комичный вид.
      А поблизости еще бизон, зверь с распоротым чревом, своего рода поверженный Минотавр, сраженный, по всей видимости, копьем умирающего человека.
        Я уверен, в мире нет больше картины, настолько отягощенной ужасным комизмом; более того, я уверен в том, что в мире нет более загадочной картины.
        Перед нами какая-то обескураживающая загадка, с наивной жестокостью загаданная нам на заре человеческого времени. Дело не в том, что мы должны разгадать эту загадку. Но если уж нам недостает сил на это, мы не можем уклониться от нее; да, загадку нам не разгадать, но можно изведать жизнь на уровне ее глубины.
        Будучи первой загадкой, загаданной нам человеком, она понуждает нас низвергнуться в бездну нашего существа, раскрывшуюся в эротизме и смерти.
 

    Никто не догадывался о происхождении наскальных изображений животных, время от времени открывавшихся в какой-нибудь подземной галерее. На целые тысячелетия доисторические пещеры, покрытые картинами, как бы приостановили свое существование: абсолютная тишина, царившая в них, увековечивала себя. Еще в конце прошлого века никто и представить себе не мог потрясающей древности наскальных рисунков, обнаруженных по воле случая. Лишь в начале текущего столетия авторитет одного крупного ученого - аббата Брейля - заставил всех признать подлинность этих творений первого человека - первого, кто был во всем нам подобен - и отдален от нас пропастью времени.
 

      Сегодня в этих мрачных пещерах засиял свет; свет, не оставляющий и тени сомнения. Сегодня нескончаемый поток посетителей оживляет эти пещеры, понемногу, одна за другой, выступающие из царства бесконечной ночи. Он оживляет в особенности пещеру Ласко, самую прекрасную, самую богатую.
 

      И все же она останется среди самых таинственных - сохранивших тайну - пещер.
 

      Действительно, в самой глубокой впадине этой пещеры, самой глубокой, а также и самой недоступной (сегодня, правда, доступ открыт - туда ведет вертикальная железная лестница, - так что небольшая группа людей может спуститься в это углубление. Но общая масса посетителей не знает о нем или знает его по фотографиям), - на дне этого углубления, доступ в которое настолько затруднен, что и по сей день его называют «колодцем», - на дне этого «колодца» мы оказываемся перед самым поразительным и самым необычайным из заклинаний.
 

    Человек, по-видимому мертвый, распростерт - поверженный - возле неподвижного, крупного, грозного зверя. Это бизон - угроза, исходящая от него, отягощается его смертной мукой: он ранен, и из его распоротого чрева вываливаются отвратительные внутренности. По всей видимости, именно этот распростертый человек поразил своим копьем умирающего бизона... Но этот человек - не совсем человек, его голову - птичью голову - увенчивает клюв. И ничто в этой сцене не оправдывает одной парадоксальной детали: человек изображен с выпирающим фаллосом.
 

    Эта деталь придает эротический характер всей картине, этот характер очевиден, подчеркнут, но он необъясним.

      Итак, в этом труднодоступном углублении - существо драмы, на столько тысячелетий преданной забвению: она вновь являет себя. Но при этом окутывающий ее сумрак не рассеивается. Она разоблачает свое существо и, несмотря на это, вновь скрывает его под темным покровом.
 

      В тот самый миг, когда она разоблачает свое существо, она вновь скрывает его под темным покровом.
 

      Но в этой замкнутой глубине обнажается - на миг - парадоксальная связь - связь тем более тяжкая, что разоблачается она в этом недоступном сумраке. Эта существенная и парадоксальная связь есть связь смерти и эротизма.
 

      Я уверен: истинность этой связи беспрестанно подтверждалась. И тем не менее, если она и подтверждалась, она и беспрестанно укрывалась. В этом состоит существо и смерти, и эротизма. В самом деле, и смерть, и эротизм укрываются: они укрываются в тот самый миг, когда разоблачается их сущность.
 

      Трудно представить себе более темное противоречие, как будто нарочно созданное для того, чтобы выявить смятение в наших мыслях.
 

    Впрочем, трудно представить себе и более благоприятное место для выявления этого смятения: затерянная глубина пещеры - пещеры, в которой, должно быть, никогда не жили люди, пещеры, заброшенной, должно быть, с самой зари собственно человеческого времени. (Нам известно, что еще во времена наших отцов, терявшихся в глубине этого колодца, им - жаждавшим достигнуть этой глубины любой ценой - нужна была веревка, чтобы спуститься по ней в эту бездну...)
 

      Я уверен, «загадка колодца» - одна из самых тяжелых, одна из самых трагических загадок, загаданных себе родом человеческим. Отдаленнейшее прошлое, выдвинувшее ее, выразительно передает то обстоятельство, что загадка загадана в терминах, безмерная темнота которых поражает воображение. Но ведь, в конце концов, непроницаемая темнота есть первоначальное свойство любой загадки. И если мы согласны с этим парадоксальным принципом, как не допустить того, что загадка колодца, так необычайно, так совершенно отвечающая фундаментальному принципу любой загадки, - что загадка колодца, будучи древнейшей загадкой, загаданной нам древнейшим человеком, будучи темнейшей по своей сути загадкой, - как не допустить того, что эта загадка может быть в то же время перегружена тяжким бременем смысла?
 
      В самом деле, не обременена ли она тайной начального чуда - бывшего уже и тогда тайной, - чуда пришествия в мир, чуда начального появления человека? И не связано ли это чудо с эротизмом и смертью?
 

      Истина здесь в том, что тщетно пытаться разгадать загадку - столь важную и столь жестко загаданную - независимо от контекста; контекста отлично известного, но в силу человеческой структуры остающегося в существе своем скрытым.
 

      Он остается скрытым в той мере, в какой человеческий разум уклоняется от ответа.
      Он остается скрытым перед обнаженными - в недоступной глубине бездны, названной мною «вершиной возможного», - головокружительными противоречиями.
    Назовем некоторые из них.
    Отсутствие достоинства в обезьяне, не способной рассмеяться...
    Достоинство человека, который, однако, может «помирать со смеху»...
    Сообщничество трагического - в основе которого смерть - со сладострастием и смехом...


                                                                  ВТОРАЯ ЧАСТЬ


                    КОНЕЦ (ОТ АНТИЧНОСТИ ДО НАШИХ ДНЕЙ)


                              I. ДИОНИС, ИЛИ АНТИЧНОСТЬ


                                                        1. РОЖДЕНИЕ ВОЙНЫ


      Очень часто исступление, связанное с именем Эроса, имеет трагический смысл; этот аспект особенно очевиден в сцене колодца. Однако ни война, ни рабство не связаны с начальными временами совершенного человечества.
 

    Вплоть до конца верхнего палеолита война, по-видимому, оставалась неведомой людям. Лишь к этому времени - или к переходному периоду, названному мезолитом, - относятся свидетельства о смертельных сражениях между людьми. На одной наскальной картине, обнаруженной в испанском

Леванте, изображена крайне напряженная схватка лучников. По всей видимости, картина была написана за 10 тысяч лет до нашей эры. Добавим только, что с тех пор человеческие общества беспрестанно воюют. Тем не менее
можно полагать, что во времена палеолита убийство - я имею в виду индивидуальное убийство - было известно людям. Но до противоборства вооруженных групп, стремящихся уничтожить друг друга, было еще далеко. (Еще и в наши дни, при существовании - в виде исключения - индивидуального убийства, эскимосы, например, как и люди палеолита, не знают войны. Однако эскимосы живут в зоне холодного климата, в общем сходного с климатом местностей, где во Франции жили люди наших расписанных пещер.)
 

    Несмотря на то, что с самого начала примитивная война противопоставила друг другу группы людей, с самого начала она не велась систематически. И если судить по примитивным формам войны, которые застало наше время, война не велась с целью приобретения материальной выгоды.
 

    Победители уничтожали побежденных. После сражений они истребляли выживших врагов, истребляли пленников и женщин. Однако следует думать, что дети обоих полов принимались в семьи победителей, относившихся к ним как к своим собственным детям. Принимая во внимание обычаи современных дикарей, можно считать, что единственной материальной выгодой войны было последующее увеличение группы победителей.


 

                                                    2. РАБСТВО И ПРОСТИТУЦИЯ


      Лишь немного позже - но о дате этой перемены ничего не известно - победители догадались использовать пленников, обращая их в рабство. Возможность приумножения рабочей силы и уменьшение усилий, необходимых для выживания группы, были быстро оценены. Таким образом, животноводство и земледелие, получившие развитие в неолитическою эру, использовали прирост рабочей силы, благоприятствовавший относительной праздности воинов. Благоприятствовавший полной праздности их вождей...
 

      Вплоть до наступления эры войны и рабства зарождающаяся цивилизация основывалась на деятельности свободных, по существу равных людей. Однако война породила рабство. Рабство сыграло свою роль в смысле разделения общества на различные классы. Война и рабство содействовали тому, что воины, рискуя только собственной жизнью, а затем и жизнью себе подобных, стали обладателями огромных богатств. Рождение эротизма предшествовало разделению человечества на свободных людей и рабов. Однако - в определенном смысле - эротическое наслаждение стало зависеть от социального статуса и обладания богатством.
 

    В первоначальных условиях эротическое наслаждение зависело единственно от притягательности физической мощи и изобретательности мужчин, от красоты и молодости женщин. Для женщин молодость и красота были решающим фактором. Однако общество, направляемое войной и рабством, усилило значимость привилегий.
 

    Привилегии направили эротизм по пути проституции, подчинив его индивидуальной силе или богатству, в конце концов преимущества направили эротизм на путь лжи. Не следует заблуждаться: на отрезке от доисторического времени до времени античной классики сексуальная жизнь сбилась с пути, она закоснела из-за войны и рабства. Супружество оставило за собой большую долю необходимого деторождения. Эта доля была тем более тягостной, что свобода самцов изначально отделяла их от дома. Возможно, лишь в наши дни человечество в конце концов начинает выбиваться на верный путь...


 

                                                          3. ПЕРВИЧНОСТЬ РАБОТЫ
 

      Со временем подтвердилось одно очень важное обстоятельство: выйдя из состояния палеолитической нищеты, человечество столкнулось с бедами, неведомыми ему ранее. По-видимому, появление войны относится к началу новых времен. В точности на этот счет ничего не известно. Однако в целом пришествие войны ознаменовало, скорее, регресс материальной цивилизации. Анималистское искусство верхнего палеолита - существовавшее около двадцати тысяч лет - исчезло. По крайней мере оно исчезло из франко-кантабрийского региона: нигде больше не появлялось ничего столь прекрасного и столь величественного. Во всяком случае, ничего не дошло до нас...
 

      Выйдя из первоначальной простоты, человеческая жизнь избрала проклятую дорогу войны. Войны, несущей разорение, войны, несущей вырождение, войны, ведущей к рабству; более того, войны, ведущей к проституции.

      В самом начале XIX века Гегель попытался доказать: связанные с рабством последствия войны имели и благоприятное значение. По Гегелю, современный человек имеет мало общего с первобытной военной аристократией. Современный человек, вообще говоря, является работником. Даже богатые и, чаще всего, правящие классы работают. Они трудятся - пусть и умеренно...
 

    Во всяком случае, отнюдь не воин, а раб своим трудом изменил мир, и, в конечном итоге, именно сущность раба была изменена трудом. Труд сделал из раба единственного подлинного создателя богатств цивилизации; в частности, человеческий разум и наука стали результатом того усилия, к которому принужден был раб, исполнявший приказания господина. Именно таким образом труд породил человека. Тот, кто не работает, тот, кому стыдно работать, богатый аристократ дореволюционной Франции или современный рантье - все это пережитки прошлого. Индустриальное богатство, которым наслаждается современное общество, есть результат тысячелетнего труда закабаленных масс, несчастного большинства, образованного - со времен неолита - из рабов и работников.
 

      Отныне в мире все решает труд. Даже сама война ставит прежде всего промышленные проблемы; проблемы, решаемые лишь сильной промышленностью.
 

      Но до того как правящий праздный класс, черпавший свои силы в войне, дошел до подлинного упадка, праздность уступила ему долю своей значимости. (В конце концов настоящее проклятие обрушивается на того, кто перекладывает на других нудное, требовательное усилие труда). Повсюду довольно скоро аристократия добровольно обрекает себя на вырождение. Это закон, сформулированный в XIV веке одним арабским писателем из Туниса. По мысли Ибн Хальдуна, победители, пристрастившиеся к городской жизни, рано или поздно терпели поражение от кочевников, которых более суровая жизнь удерживала на уровне требований войны. Однако этот принцип можно применить и к более широкой сфере жизни. Как правило, со временем владение богатством давало более действенную жизненную энергию самым бедным. Вначале самые богатые имели превосходство в материальных ресурсах. Римляне долго поддерживали свое господство благодаря преимуществу, обеспечивавшемуся их военной техникой. Но наступил день, когда это преимущество сошло на нет - в силу большей приспособленности к войне варваров и в силу уменьшения у римлян числа солдат.
 
      Играя свою роль в войнах, военное превосходство имело смысл лишь в самом начале. В границах определенной материальной цивилизации, упроченной каким-то длительным преимуществом, обездоленные классы могут извлекать пользу из моральной крепости, недостававшей привилегированным классам, несмотря на их материальную силу.
 

    Теперь нам следует приступить к проблеме эротизма, значимость которого, несомненно, вторична... эротизма, занявшего, однако, в античности важное место; место, утраченное им в наши дни.
 

 

        4. О РОЛИ УГНЕТЕННЫХ КЛАССОВ В РАЗВИТИИ РЕЛИГИОЗНОГО ЭРОТИЗМА
 

    Если эротизм и имел такой смысл в античности, если у него и была своя роль в человеческой жизнедеятельности, отнюдь не с помощью аристократов, отнюдь не посредством тех, кто пользовался привилегиями богатства, была она сыграна. Все было решено - во мраке - религиозным движением обездоленных.
 

    Несомненно, богатство играло свою роль. Оно играло свою роль в упрочившихся жизненных установлениях: и супружество, и проституция ставили обладание женщинами в зависимость от денег. Однако я должен в этом очерке античного эротизма рассмотреть сначала религиозный эротизм, прежде всего - оргиастическую религию Диониса. В рамках дионисического культа деньги - в принципе - не могли играть важной роли, или же эта роль была второстепенной (наподобие болезни в теле). Те, кто участвовал в оргиях Диониса, были чаще всего обездоленными людьми, иногда - даже рабами. Разумеется, в зависимости от места и времени социальные классы и уровень богатства не оставались неизменными... (Об этом вообще мало сведений. Да и никогда не удается быть осведомленным об этом с надлежащей точностью.)
 

    Никогда не удается сказать ничего определенного о значимости необузданной, никогда не имевшей никакого единства жизнедеятельности. Никогда не было единой дионисической церкви, соответственно и обряды менялись в зависимости от места и времени. Но о них также известно мало достоверного.

        Никто не заботился об осведомлении последующих поколений. Никто не смог бы этого сделать с желаемой точностью.
      Мы лишь можем сказать: несомненно, вплоть до первых веков империи разгульные аристократы не играли значительной роли в сектах.
      Напротив, греческие вакханалии, как представляется, выражали вначале опыт преодоления разгульного эротизма. Вначале дионисийство было неистово религиозно, вначале это было огненное движение, это было движение обреченных. Однако в общем это движение настолько мало известно, что трудно на самом деле точно определить связи культа Диониса и греческого театра. Не следует удивляться тому, что некоторым образом происхождение трагедии связано с этим неистовым культом. По существу своему культ Диониса был трагическим. И в то же время он был эротическим, он был эротическим в своей исступленной необузданности, однако мы знаем, что в той мере, в какой он был эротическим, он был трагическим. Впрочем, в первую голову он был трагическим, и, в конце концов, эротизм вогнал его в трагический ужас.


 

                                      5. ОТ ЭРОТИЧЕСКОГО СМЕХА К ЗАПРЕТУ


    Как только человеческий разум приступает к рассмотрению эротизма, он оказывается перед фундаментальным препятствием.
      В некотором смысле эротизм смешон...
      Эротическая аллюзия неумолимо возбуждает иронию.
      Знаю даже, заговорив о слезах Эроса, я могу вызвать смех... Но от этого Эрос не менее трагичен. Что же я хочу сказать? Эрос есть прежде всего трагический бог.
      Известно, что Эрос древних мог иметь ребяческий вид: он выглядел как юное дитя.
      Но, в конце концов, не мучительнее ли любовь от того, что она вызывает смех?
      В основе эротизма лежит сексуальная деятельность человека. Однако эта деятельность попадает под запрет. Непостижимо! запрещено заниматься любовью! Можно лишь скрыто заниматься ей.
      Однако если мы занимаемся любовью скрыто, запрет преобразует ее, он освещает то, что запрещает, особым светом - зловещим и божественным: одним словом, запрет освещает любовь религиозным светом.
 
    Запрет придает свое собственное значение тому, что под него попадает. Часто в тот самый миг, когда меня охватывает вожделение, в голову залетает шальная мысль: а не толкнули ли меня исподтишка к этому вожделению.
 

      Запрет придает тому, что под него попадает, определенный смысл, которого само по себе запрещенное действие не имело. Запрет принуждает к нарушению запрета, к его преодолению, к трансгрессии, без чего запрещенное действие утратило бы зловещий и обольстительный облик... Зачаровывает именно нарушение запрета, околдовывает трансгрессия...
 

    Но этот отблеск испускается не только эротизмом. Этот отблеск освещает своим мерцанием религиозную жизнь всякий раз, когда в действие вступает необузданное насилие; насилие, разыгрывающееся в тот самый миг, когда смерть вскрывает глотку - и завершает жизнь - жертвы.
 

      Святое!..


      Само звучание этого слова - святое! - обременено смертной тоской, это тяжкое бремя, возложенное на него, есть бремя преступления в святотатстве, есть бремя смерти в жертвоприношении.
        Вся наша жизнь обременена смертью...
      Но для меня окончательная смерть ознаменовывает какую-то странную победу. Смерть освещает меня своим слабым мерцанием, она отдает меня во власть непомерно радостного смеха: смеха исчезновения!..
 

      Если в этих нескольких фразах мне удалось погрузиться в мгновение, когда смерть разрушает бытие, как передать мне миг эротического экстаза, когда, не умирая на самом деле, я бессилеюв переживании триумфа!

 


                                                            6. ТРАГИЧЕСКИЙ ЭРОТИЗМ
 

    В конце концов, есть в эротизме еще что-то кроме того, что мы склонны видеть в нем.
    Сегодня никто не хочет видеть того, что эротизм - это безумный мир; мир, эфирные очертания которого лишь прикрывают адскую глубину.
 

      Я придал лирическую форму предложенному мною очерку связей смерти и эротизма. Но я настаиваю: смысл эротизма, если он и дан нам в обрывистой глубине, уклоняется от нас. Прежде всего, эротизм есть реальность самая волнующая, и в то же время эротизм есть реальность самая отвратительная. Даже после психоанализа противоречивые стороны эротизма некоторым образом бесчисленны: глубинная основа этих противоречий по существу своему религиозна, она ужасна, трагична и все еще постыдна. Более того, она божественна...
 

        Обзор этой упрощенной реальности, ограничивающей вообще всех людей, оборачивается страшным лабиринтом, где должен трепетать тот, кто блуждает в нем. Трепет - вот единственная возможность приблизиться к истине эротизма...
      Доисторические люди знали об этом; об этом знали люди, связавшие свое возбуждение с картиной, укрытой на дне колодца пещеры Ласко.
      Участники дионисийских празднеств знали об этом; об этом знали люди, связавшие свое возбуждение с идеей вакханок, за неимением собственных детей разрывавших зубами молоденьких ягнят и пожиравших их живьем.
 

 

                                7. БОГ ТРАНСГРЕССИИ И ПРАЗДНИКА: ДИОНИС
 

        Здесь я хотел бы растолковать религиозный смысл эротизма.
      Смысл эротизма уклоняется от каждого, кто не хочет видеть в эротизме религиозного смысла.
      Соответственно смысл вообще всех религий уклоняется от каждого, кто пренебрегает его связями с эротизмом.
 

    Прежде всего я постараюсь дать образ религии, соответствующий ее принципу и ее происхождению.
    В сущности, всякая религия выделяет ряд преступных действий, точнее говоря, ряд запретных действий.

 

    В принципе религиозный запрет распространяется на какое-то определенное действие, выделяя его, в то же время религиозный запрет может придать тому, на что он распространяется, какую-то особую ценность. Иногда даже возможно, даже предписано нарушение запрета, проступание его, трансгрессия. Но прежде всего запрет имеет власть над ценностью - ценностью, вообще говоря, опасной - того, что он отвергает: в самых общих чертах эта ценность имеет значение «запретного плода» из первой главы книги Бытия. Эта ценность проступает в празднествах, в ходе которых позволено - даже требуется - то., что обычно запрещено. Во время праздника именно трансгрессия придает ему чудесный, божественный вид. Среди других богов Дионис по существу своему связан с праздником. Дионис есть бог праздника, бог религиозной трансгрессии. Чаще всего Дионис представляется как бог винограда и опьянения. Дионис - пьяный бог, это бог, божественная сущность которого состоит в безумии. Но, если уж по порядку, само безумие по существу своему божественно. Божественный - значит безумный, значит отвергающий разумные правила.
 

  Мы привыкли отождествлять религию с законом, мы привыкли отождествлять ее с разумом. Но если придерживаться того, что лежит в основе всей совокупности религии, мы должны отвергнуть этот принцип.
 

    Я уверен, в основе своей религия разрушительна; она отвращает от соблюдения законов. Религия требует по меньшей мере чрезмерности, она требует трансгрессии святого, святотатства, жертвы, она требует праздника, вершиной которого является экстаз.


 

                                                        8. ДИОНИСИЧЕСКИЙ МИР
 

      Задумав придать религиозному эротизму поразительный образ, я дошел до соображений чрезвычайной сложности. Вопрос об отношениях эротизма и религии тем более труден, что все ныне существующие религии довольствуются чаще всего тем, что исключают или отрицают эти отношения. Банально утверждать, что религия осуждает эротизм, тогда как по существу происхождение эротизма было связано с религиозной жизнью. Индивидуализированный эротизм наших современных цивилизаций как раз в силу своего индивидуального характера не имеет ничего общего с религией - разве лишь заключительное осуждение, противоречащее религиозному смыслу эротической распущенности.

    Однако это осуждение вписано в историю религий: оно представлено там, хотя и негативным образом.
      Здесь я открываю скобку, поскольку вынужден заметить, что развитие этого утверждения (неизбежно философского характера) я должен отложить до следующей книги. Итак, я подхожу к самому решительному моменту человеческой жизни. Выбросив эротизм из религии, люди свели религию к утилитарной морали... Эротизм, утратив свой священный характер, стал отвратительным...
 

      Теперь я ограничусь тем, что перейду от этих общих соображений о культе Диониса к краткому очерку того, что нам известно о надолго упрочившихся обрядах, придавших религиозному эротизму наиболее достойную внимания форму.
 

      Без всякого сомнения, речь, в сущности, идет о стойкости наваждения, порожденного чисто мифологическим или ритуальным существованием. Дионис был богом трансгрессии и праздника. В то же время он был, как я уже говорил, богом экстаза и безумия. Опьянение, оргия, эротизм - вот очевидные лики бога, цельный образ которого разбит сокровенным помутнением. Правда, выше этой хмельной фигуры мы различаем архаичное, земледельческое божество. Древнейшей своей стороной образ этого бога связан с материальными, земельными заботами крестьянской жизни. Но очень скоро забота земледельца отступает перед разнузданностью опьянения и безумия. Вначале Дионис не был богом вина... В VI веке виноградарство в Греции еще не имело того значения, которое приобретет позже...
 

    Правда, само дионисическое безумие оставалось ограниченным, оно сохраняло участие к жертвам: очень редко смерть была исходом его... Исступление менад дошло до того, что растерзание детей, их собственных детей, оказалось, по-видимому, единственным исходом этой разнузданности. Конечно, мы не смеем утверждать, что подобная чрезмерность на самом деле господствовала в этих обрядах. Но за неимением детей, своих детей, исступленные менады терзали, пожирая их, маленьких ягнят - тех самых ягнят, предсмертное блеяние которых трудно отличить от младенческого плача.
 

    Но если мы и знаем что-то о разнузданности вакханалий, о дальнейшем ее развитии неизвестно ничего достоверного. Должно быть, какие-то другие моменты вошли в эти обряды.
 
      Изображения, сохранившиеся на фракийских монетах, помогают нам представить себе атмосферу царившей тогда распущенности - распущенности, сползавшей к оргиям. На этих монетах представлена лишь одна архаичная сторона вакханалий. Изображения, сохранившиеся на вазах последующих столетий, помогают нам понять эти обряды, ключ к которым следует искать в исповедании вольности. С другой стороны, подобные позднейшие изображения помогают проследить исчезновение изначального нечеловеческого насилия: прекрасные картины виллы Мистерий в Помпеях позволяют вообразить блеск утонченных обрядов I века нашей эры. То, что нам известно о кровавой бойне 186 года, описанной Титом Ливием, подтверждает туманные обвинения, ставшие основанием для политики, призванной противодействовать экзотическому деморализующему влиянию. (В Италии культ Диониса - несмотря на латинского Диониса, бога Либерия - считался пришедшим с Востока.) Замечания Тацита и рассказы Петрония позволяют думать, что дионисийские обряды, по крайней мере частично, докатились до вульгарного дебоша.
 

      С одной стороны, можно считать, что еще в первые века Империи чарующая сила дионисизма была такова, что в нем могли видеть грозного соперника христианства. С другой стороны, существование позднего, образумившегося дионисийства, благопристойного, доказывает, по-видимому, то, что страх перед беспорядками заставил дионисийцев воспротивиться жестокости древних времен.
 

 

                                        II. ЭРА ХРИСТИАНСТВА

 

          1. ОТ ХРИСТИАНСКОГО ПРОКЛЯТИЯ К БОЛЕЗНЕННОЙ ЭКЗАЛЬТАЦИИ
                                      (ИЛИ ОТ ХРИСТИАНСТВА К САТАНИЗМУ)

 

      В истории эротизма христианская религия сыграла свою роль: она прокляла его. В той мере, в какой христианство правило миром, оно пыталось освободить его от эротизма.
 

        Но, всматриваясь в конечный результат, мы очевидно смущаемся.
  В некотором смысле христианство благоприятствовало миру труда. Христианство завысило ценность труда - за счет обесценивания наслаждения. Несомненно, христианство сделало свой рай царством непосредственного - и в то же время вечного - блаженства... Но изначально оно сделало его конечным результатом определенного усилия.
        В некотором смысле христианство есть соединительная черточка, превратившая результат определенного усилия - в первую очередь, усилия всего древнего мира - в прелюдию мира труда.
 

      Мы видели, что уже в пределах древнего мира, и с каждым днем все настойчивее, целью религии становилась загробная жизнь, что придавало конечному результату высшую ценность, что обесценивало настоящее, жизненный миг. Христианство еще больше настаивало на этом. Оно оставило за мигом наслаждения лишь значение преступления по отношению к конечному результату. С христианской точки зрения, эротизм компрометировал или по меньшей мере задерживал завершающий все результат.
    Но эта тенденция быстро породила свою противоположность; именно благодаря проклятию эротизма само христианство могло достигнуть высочайших вершин.


        Все это можно заметить в сатанизме. Будучи отрицанием христианства, сатанизм имел смысл лишь в той мере, в какой само христианство казалось истинным. (Однако в конечном итоге отрицание христианства обернулось поиском забвения.)
        Сатанизм сыграл свою роль - особенно в конце средних веков и позднее, - но само его происхождение лишало его жизненности. Естественно, эротизм оказался причастным к этой драме. В силу рока сатанизм, над которым тяготело проклятие, поразившее Сатану, в свою очередь обрек своих приверженцев на убийственную неудачу. Несомненно, свою роль играла и возможность заблуждения: казалось, что дьявол может принести удачу. Но это заблуждение оказалось очень опасным. Развеять его смогла инквизиция...
 

      В этом была и удача, без которой эротизм неизбежно обернулся бы своей противоположностью, и неудача, ибо отныне стремление к эротизму прониклось лукавством. Проникшись лукавством, эротизм утратил свое величие. Постепенно это плутовство эротизма стало восприниматься как его сущность. Дионисический эротизм был самоутверждением - как и всякий эротизм, частично садистическим самоутверждением, - но в этом зыбком плутовстве утверждение проходило лишь через лукавство.
 

 

                                            2. ПОЯВЛЕНИЕ ЭРОТИЗМА В ЖИВОПИСИ


      Средневековье выделило эротизму местечко в своей живописи: оно водворило эротизм в ад! Художники того времени работали для Церкви. А для Церкви эротизм был грехом. Эротизм мог проникнуть в живопись в единственном виде: отмеченным печатью проклятия. Единственно в картинах ада - в лучшем случае в отвратительных картинах греха - эротизм мог отыскать себе место.
 

    Изменения начались с Ренессанса. Изменения начались еще до того - особенно в Германии, - как изжили себя средневековые формы живописи: изменения начались с того времени, как любители стали покупать эротические произведения. Лишь самые богатые люди того времени могли позволить себе делать заказы светским живописцам. Гравюры стоили не очень дорого, но даже гравюры были не всем по карману.
      Следует учитывать все эти ограничения. Отблеск страстей, который мы видим в этой живописи - или на этих гравюрах, - искажен. Эти картины и гравюры не соответствовали средневековому народному ощущению эротизма. Однако сам народ был во власти насилия страстей: насилие разыгрывалось на сцене удушливого мира, откуда шагнуло к нам это искусство, рожденное самой ночью.
 

    Несомненно, следует учитывать эти ограничения. Отчасти отблеск страстей, который мы видим в этой живописи - или на этих гравюрах, - искажен. Эти картины и гравюры не соответствовали всеобщему средневековому ощущению эротизма. Но это не умаляло роли насилия страстей в этом эротическом искусстве, рожденном самой ночью религиозного мира; этого пережившего себя мира, набожно проклинавшего творение плоти...
 

      Творения Альбрехта Дюрера, Лукаса Кранаха и Бальдунга Грина соответствуют этой неуверенности в наступлении дня. Вот почему их эротизм мучителен. Он с трудом пробивал себе дорогу. Он проскальзывал в мерцающих, иногда горячечных отблесках. Верно, огромные шляпы обнаженных дам Кранаха отвечают наваждению провокации. Сегодня мы с присущим нам легкомыслием можем даже рассмеяться перед этой картиной. Но человек, изобразивший огромную пилу, которой распиливают подвешенного за ноги обнаженного преступника, достоин большего, чем снисходительный смех...

 


    Едва появившись на свет из этого темного мира, эротизм, еще расплывчатый, часто грубый, поражает нас ужасной гармонией с садизмом.
 

    Эротизм и садизм неразрывно связаны между собой и в творениях Дюрера, и в творениях Кранаха и Бальдунга Грина. Но именно со смертью - с образом всемогущей смерти, внушающей нам ужас, однако увлекающей нас гнетущим очарованием колдовского страха, с образом смерти, с образом смертного тлена, а не со страданием и болью - Бальдунг Грин соединил эротическое влечение. Чуть позже подобные ассоциации исчезнут: маньеризм освободил от них живопись! Но лишь в XVIII веке на сцене появился эротизм, уверенный в себе, распутный эротизм, эротизм европейского либертинажа.
 

 

                                                                            3. МАНЬЕРИЗМ
 

    Из всей эротической живописи самой очаровательной, на мой взгляд, является живопись, названная маньеризмом. Впрочем, еще и сегодня она мало известна. В Италии маньеризм ведет свое происхождение от Микеланджело. Во Франции он восхитительно представлен школой Фонтенбло. Несомненно, что, за исключением Микеланджело, художники-маньеристы так и не получили признания. Они остались непонятыми. Так, школа Фонтенбло могла бы занимать иное место в истории живописи. И имена Каро, Сиранже или Ван Харлема отнюдь не заслужили того, чтобы их поглотило забвение. Им полюбился «гений причудливости», он вдохновил их на выразительные творения. Классицисты презирали маньеризм... Но что означала строгость их стиля, если не страх - страх перед тем, что не длилось, по меньшей мере перед тем, что не должно было длиться. Вот почему неинтересен поздний Эль-Греко. Правда, многим маньеристам недоставало его буйной мощи - но в их картинах брал свое эротизм...
 


      Впрочем, я должен заметить, что почти в то же время художники едва ли менее одержимые и дерзкие вступали на те же пути. Тинторетто был учителем Эль-Греко, Тициан был, фактически, учителем Тинторетто. Но отчасти из-за того, что в Италии (особенно в Венеции) и классицизм, и упадок его были менее глубокими, маньеризм и эротизм Тициана - или Тинторетто - не вызывали большого беспокойства. А маньеризм Эль-Греко так шокировал Испанию XVII века, что один из самых странных европейских художников исчез на три столетия - или не был нужен все это время. Во Франции же, где эксцессы Эль-Греко не вызвали бы интереса, эротическое наваждение Пуссена - принципиально противоречащее его классицизму - столкнулось, по-видимому, с пустотой... И если он выдал себя, то это в одном лишь неиспользованном эскизе.
 

                                      4. ЛИБЕРТИНАЖ XVIII ВЕКА И МАРКИЗ ДЕ САД
 

      Коренная перемена была вызвана французским либертинажем XVIII века. Эротизм XVI был груб, неуклюж, неповоротлив. У Антуана Каро он мог идти рука об руку с исступленным садизмом.

 

    Эротизм Буше накренился было к непринужденной легкости. Но эта непринужденность могла предвещать что-то более тяжкое... Смех иногда предшествует резне. Но эротизму того времени неведомы были ужасы, к которым он оказался прелюдией.
 

    Должно быть, никогда в жизни Буше не встречался с Садом. Правда, каковы бы ни были эксцессы ужаса, в течение всей жизни неотступно преследовавшие Сада - о чем безжалостно повествуют все его книги, - он еще мог смеяться. Но нам известно, что во время заточения, приведшего его из тюрьмы Мадлоннетт в тюрьму Пикпус, заточения, которое без термидорианской реакции завершилось бы эшафотом, один лишь вид тех, кому Революция на его глазах рубила головы, доводил Сада до изнеможения... Да и жизнь самого Сада - тридцать лет из нее прожившего в тюрьме... Он обставлял свое одиночество многосложными видениями и размножившимися снами: мечтами, наполненными грозными криками и окровавленными телами. И сам Сад, делая терпимой свою жизнь, терпел ее, лишь воображая ее нестерпимой. В его смятении был своего рода взрыв, разрывавший его на куски и в то же время душивший его.
 

                                                            5. ГОЙЯ


      Проблема, раскрытая одинокой печалью Сада, не могла быть разрешена в тягостном усилии, пускавшем в ход лишь слова. Один только юмор имеет ответ всякий раз, когда ставится последний вопрос человеческой жизни. Только движение крови может соответствовать возможности преодоления ужаса. Всякий раз ответ дается во внезапной перемене настроения: этот ответ и означает лишь перемену настроения.
 

    В крайнем случае я мог бы выделить в языке Сада настроения насилия (но последние годы его жизни дают основание считать, что с приближением смерти его одолевало зловещее утомление).
 

  Последний вопрос человеческой жизни не сталкивает какую-то обоснованную позицию с необоснованной. Он сталкивает противоположные нервические состояния, которым в конечном итоге соответствуют успокоительные или возбуждающие снадобья...
 

      Боль этого вопроса пронзает нас. Остается одно: примеру бешеной ярости противопоставить пример подавленного ужаса. Сад и Гойя были современниками. Они жили почти в одно и то же время: Сад, запертый в тюремной камере, иногда на границе бешенства; Гойя, запертый на тридцать семь лет жизни в тюрьме абсолютной глухоты. Французская революция разбудила их надежды: и Сад, и Гойя испытывали болезненную ненависть к режиму, основанному на религии. Гойя, в отличие от Сада, не соединял страдание со сладострастием. Однако наваждение смерти и страдания, мучившее его, было проникнуто таким судорожным насилием, что оно сближало их с эротизмом. Но эротизм в некотором смысле образует выход, эротизм есть отвратительный выход ужаса. Кошмар Гойи, как и его глухота, оборачивались его заточением, по-человечески невозможно даже сказать, чье заточение было более суровым - его или Сада. То, что Сад в своем заблуждении сохранил человеческие чувства, несомненно. Несомненно и то, что Гойя, со своей стороны, в своих гравюрах, рисунках, картинах достиг (правда, не преступая законов) полнейшего заблуждения (впрочем, возможно, что в целом и Сад всегда оставался в рамках закона).
 

 

                                              6. ЖИЛЬ ДЕ РЭ И ЭРЦЗЕБЕТ БАТОРИ
 

      Сад знал о Жиле де Рэ, он по достоинству оценил его каменную жестокость. Эта жестокость не может не поразить: «Когда же наконец дети умирали, он целовал их... а тех, у кого были наиболее очаровательные головки, ручки и ножки, он восхищенно рассматривал, а затем приказывал вспороть их животики и наслаждался видом вываливающихся внутренностей...» Эти слова не могут не вызвать у меня трепета: «А очень часто... когда дети умирали, он усаживался на них и услаждал себя видом их смерти, и он смеялся с названными Корийо и Анрис (своими слугами). Наконец господин де Рэ, напивавшийся ради крайнего возбуждения, падал как подкошенный. Слуги подметали зал, смывали кровь... и, пока господин спал, тщательно сжигали - вещь за вещью - всю одежду, желая, как они говорили, избавиться от «нехороших запахов».
 

    Без всякого сомнения, случись Саду знать о существовании Эрцзебет Батори, он оказался бы во власти наихудшей экзальтации. То, что он знал об Изабо де Бавьер, необыкновенно возбуждало его, Эрцзебет Батори вызвала бы его звериный вой. Я говорю об этом в своей книге: я могу говорить об этом лишь под знаком слез. Во мне, в сознании, противоборствуя безумному хладнокровию, к которому взывает имя Эрцзебет Батори, располагаются эти сокрушенные фразы. Речь идет не об угрызениях совести, речь идет не о неистовстве вожделения, как это было в сознании Сада. Речь идет о том, чтобы открыть сознанию то, что представляет из себя человек на самом деле. Христианство уклонилось от этого представления. Несомненно, что в общем люди также должны уклониться от него - навсегда, но человеческое сознание - в надменности и униженности, со страстью, но и с трепетом - должно раскрыться высшему ужасу. Сегодняшняя доступность книг Сада не повлияла на число преступлений -даже на число садистских преступлений, - но она полностью раскрывает для самосознания человеческую природу.


 

                                              7. ЭВОЛЮЦИЯ СОВРЕМЕННОГО МИРА
 

    Нам известно, что нет иного выхода, кроме сознания. И эта книга для ее автора имеет лишь один единственный смысл: она ведет к самосознанию.
 

    Период, наступивший после времени Сада и Гойи, утратил их мощь. Это время было вершиной, которую с тех пор никому не удалось покорить. Однако было бы преждевременно утверждать, что человеческая природа смягчилась. Войны не принесли доказательств этого... Верно, однако, и то, что от Жиля де Рэ, не высказывавшего своих принципов, до маркиза де Сада, высказывавшего их, но не следовавшего им на самом деле, насилие, как мы видим, теряет свою силу. В своих замках Жиль де Рэ замучил десятки, может быть сотни детей... Чуть больше века спустя Эрцзебет Батори, венгерская великосветская дама, умерщвляла в стенах своих замков молоденьких служанок, а позднее и девушек дворянского происхождения. Она проделывала это с безграничной жестокостью... В целом XIX век знал меньше насилия. Правда, войны XX века оставили впечатление роста разнузданности. Но каким бы необъяснимым ни был ее ужас, эта разнузданность была соразмерной, это было дисциплинированное совершенное бесчестие.
 

    Возросшая жестокость войны и удушение дисциплиной свели на нет долю отвратительной разрядки и облегчения, прежде сполна выдававшуюся войной победителю. Зато к кровавым бойням добавился гнилостный, вязкий ужас лагерей. Непринужденно ужас встал на путь упадка: войны нашего столетия механизировали войну, война одряхлела. В конце концов мир уступил разуму. Труд стал принципом мира, труд стал фундаментальным законом мира, вплоть до ведения войны.
 

      Но по мере того как человек уклоняется от насилия, человеческое сознание приобретает то, что терялось в ослепленной жестокости. Эта новая направленность находит верное отражение в живописи. Живопись избегает идеалистического застоя. Более того, именно идеализм жаждет она разрушить, предпочитая свободу точности и реальному миру. Возможно, в некотором отношении эротизм утверждается вопреки труду. Но ни в чем у этой оппозиции нет жизненной основы. Ни в чем, что угрожает сегодня людям, нет материального наслаждения. В принципе материальное наслаждение противоположно накоплению богатств. Но накопление богатств - по крайней мере, отчасти - противоположно наслаждению, которого мы вправе ожидать от богатств; накопление богатств ведет к перепроизводству, единственным выходом из которого кажется война. Я не хочу сказать, что единственным средством от угрозы обнищания, связанной с безрассудным накоплением богатств, является эротизм. Одного эротизма мало. Но без расчета разнообразных противоположных войне возможностей потребления, характерным примером которых и является эротическое наслаждение -мгновенное потребление энергии, - мы не сможем обнаружить разумно обоснованного выхода.
 

                      8. ДЕЛАКРУА, МАНЕ, ДЕГА, ГЮСТАВ МОРО И СЮРРЕАЛИСТЫ
 

    С этого времени живопись приобретает смысл раскрытой возможности, опережавшей в некотором отношении возможности литературы. Она не опережала возможность, раскрытую в творчестве Сада, - но Сад в те времена был еще мало известен: лишь избранные счастливцы читали переходившие из рук в руки его книги.
 

  Делакруа, даже оставаясь в целом приверженцем принципов идеалистической живописи, сделал шаг в сторону нового искусства: изображая эротизм, он связывал его с образом смерти.
 

    Мане первым решительно отошел от принципов условной живописи: он изображал то, что видел, а не то, что должен был бы видеть. Более того, сделанный выбор увлекал его на путь жесткого, грубого видения, не искажавшегося даже усвоенными навыками. Обнаженные Мане представлены с такой бесцеремонностью, что ее никак не прикрыть привычным - угнетающим - одеянием сокрушительной для жизни условности. То же самое можно сказать и о проститутках Дега, желавшего отобразить их нелепость в своих монотипиях...
 

      Очевидно, что живопись Гюстава Моро развивалась в ином направлении. В ней все условно. Тем не менее насилие противоположно условности: насилие Делакруа было настолько мощным, что в его картинах условности не удавалось прикрыть формы, отвечавшие принципам идеализма. И уже не насилие, а порочность, половое наваждение связывало образы Гюстава Моро с тревожной наготой эротизма...
 

      Теперь, наконец, я должен сказать о сюрреалистической живописи, представляющей современный маньеризм. Маньеризм? В устах тех, кто употребляет это слово, оно не лишено былой ценности. Я использую его лишь в том смысле, в каком оно передает напряженное насилие, без которого нам не суждено избавиться от условности. Я хотел бы употребить его для выражения насилия Делакруа или Мане, для выражения сумасбродства Гюстава Моро. Наконец, я использую его, чтобы подчеркнуть противоположность классицизма, домогающегося нетленных истин, и маньеризма, ищущего отображения сумасбродства!
 

    Но это искание может оказаться предлогом для болезненного желания привлечь внимание: как это было с человеком, захотевшим полукавить с эротизмом, забывшим об опасности истины эротизма...
 

      Никто сегодня не называет сюрреализмом школу, права на которую - как раз из-за названия - отстаивал Андре Бретон. Однако я все же предпочитаю слово «маньеризм»; я хочу выразить в нем фундаментальное единство художников, мучившихся наваждением: передать сумасбродство - возбуждение, вожделение, жгучую страсть. Я не принимаю во внимание искусственного оттенка этого слова; если слово связано с вожделением, оно связано с ним в умах тех, кто ищет выспренности. Ненависть к условности - вот главная черта художников, о которых я говорю. Единственно эта ненависть заставляет их любить жар эротизма - я говорю об испускаемом эротизмом обжигающем дыхание жаре... По существу, эта живопись еще закипает, она живет... она жжется... я не могу говорить о ней с хладнокровием, необходимым для суждений и классификаций...